Виталий Кальпиди

Последними гибнут осенние осы. Осыпанный наполовину лесок — их прибежище. Божемой, они, разноцветным нектаром не будучи сытые почти никогда в этой маленькой жизни, встревожены

полетом в посмертье: в свой рай насекомый, что сотами, как кафелем сладким, наверное, все-таки выложен; они улетают не клином, а дикими сотнями, усатые вжикалки — жалкие, сладкие, рыжие.

Шуршит, осыпаясь, труха иневатого синего (читай: синеватого инея) — травы истроганы иголкой невинности савана этого мнимого: ведь он осыпается, ибо зеленые — вздрогнули.

Вот ос и осыня любовь замышляют последнюю, а ну, торопитесь, о музы щербатого Осипа, а ну, накалякайте быстро жужжалку-наследника, пока еще осень в вас снегом с размаху не бросила —

молчат, осыпаются крыльями, ножками, кольцами, что к жопкам осиным под видом тельняшки пришпилены. Беру насекомые дольки замерзшими пальцами и в пыль превращаю почти что уже без усилия.

1992

Ты сидишь, напрягая ментал, твой зрачок синевой заливает пол-лица, пятипалый коралл неизвестный мне жест изгибает.

Ты зажала в губах поцелуй а) как веточку, б) как мышонка, что пищит, точно радиобуй, монотонно и звонко.

Ты живешь на великой земле, на великой планете, откуда в синтетическом жидком нуле первородного блуда

отлетают с большой частотой далеко не прозрачные души. Слушай, ангел скукоженный мой, их морзянку, пожалуйста, слушай.

И, хотя невозможно извлечь ничего из такой кагебешни, все равно ты подслушаешь речь тишины, от которой не легче,

но полнее становится звон этой коми-пермяцкой долины, где пикируют стаи ворон в пухогон тополиный.

Ты опять не смогла распознать, почему мы живем, а не таем, а во сне, когда надобно спать, мы не спим, а летаем,

т.е. просто сжимаем в руках первобытные прутики страха, как в росе, просыпаясь в слезах (этим и отличаясь от праха).

Твой ребенок из сладкой слюны выдувает спектральные сферы, и они перенаселены углекислой твоей атмосферой.

И в конечном итоге сполна ты уже на земле получила, и не так уж она холодна, если честно, могила.

Набирайся сиреневых сил, запасайся тоской благодатной. Ну, подумаешь, нравится мир.

Нам пора возвращаться обратно.

Когда я спрыгну в полотно с того конца иглы, которая влачит меня внутри железной мглы, когда я спрыгну в полотно, неведомое мне, где я согрею сам себя на собственном огне, я не успею крикнуть вам, что смерти больше нет, я не успею — не смогу, и в этом весь секрет, но если силы накоплю, то вам издалека, слегка воздуси шевельнув, махнет моя рука. И я забуду вашу речь, громоздкий ваш язык, и перестану вас стеречь, как на земле привык. Когда ж я буду воскресать, увитый темнотой, я в этой пытке позабыть успею голос свой, и я забуду даже мать и дочь, и дождь, когда моя любимая была нежнее, чем вода, когда гусиной кожей рук она меня сплела и размягчила, накалив до белого бела. И я опять из тишины в молчание пойду, к губам приставив кулачок, изобразив дуду. Вокруг раскинется ландшафт. Диктаторы, жлобы и дети станут мне шептать на ухо жалобы, и я их выслушаю вновь и покормлю землей той самой, что еще вчера сомкнулась надо мной, где ящерка бежит в нору, отбросившая хвост, который бьется, точно кисть в отсутствующий холст. И я воскресну кое-как: неловко, кое-как, с горы мне свистнет в добрый путь готовый к пиву рак, и небо плюнет синевой в мои зрачки, и я опять попру за перевал земного бытия. За то, что я вас не любил, ответил я суду, и он назначил мне идти, и я опять иду, превозмогая полуболь, истому и восторг, который, пожалев меня, пихнул в ладошку Бог.